Хотя и стало тесновато, Томас лежал с детьми, пока за шуточками и прибауточками их не сморил сон. Затем, держа фонарик над головой, так чтобы от него на землю падало только маленькое пятнышко света, осторожно выбрался из палатки.
— А-а-а-а, — негромко протянул он, застегивая молнию на джинсах и строя гримасу посмешнее, потому что знал, как захихикали бы дети, застань они его за этим занятием.
Потом прошел в глубину двора и сел.
Вытащив из холодильника бутылку «Роллинг рок», он открыл ее и стал разглядывать темный двор: шаткую изгородь, одинокий клен, детские качели, то место, где они с Норой однажды хотели устроить пруд. Он чувствовал себя одновременно печальным и гордым — ему казалось, что именно эти чувства одолевают большинство мужчин, критически озирающих свои скромные владения.
Странно, как часто слово «мой» заставляло его стыдиться, применимо к вещам.
«Вот моя хибара, — подумал он, делая глоток. — Пристанище неудачника, но... мое».
Значение полученных в детстве мелких душевных травм не волновало теперь практически никого в психологических кругах. Как принято было считать, дети — это отважные маленькие засранцы, способные многому противостоять. Их могли погубить только гены, выверты социальной уравниловки или чрезмерно дурное обращение со стороны родителей. Все остальное, по мнению экспертов, впоследствии стиралось.
Томас был не согласен. Мелкие травмы, подобно паукам, продолжали жить в надломах юношеского возраста, питаясь чем попало и оставляя поживу и более крупным хищникам. Его собственные родители были бедняками и алкоголиками, но школьные друзья происходили из относительно зажиточных и благополучных семей. Он вырос в постоянном стыде: коробка для ланча у него была как из реквизита фильма двадцатилетней давности, он стыдился своей купленной на распродажах одежды, побитых яблок вместо налитых и полновесных. Во время ланча он превращался в тихоню.
Теперь же стыд окрасил все принадлежавшее ему. Все «мое».
Но, как сказал бы Миа, в том и состояла вся суть экономической свободы. В стыде.
«Хотя дети, — подумал он, — это уже другая история».
Гордость, от которой готово разорваться сердце.
Он протер глаза и вскочил, заметив тень, мелькнувшую позади дома.
— Кто... кто?..
— Да я это, — сказал Миа, держа в руке свою бутылку. — Подумал, что так и не выпили вместе.
— Господи, Миа... — Томасу с трудом удалось отдышаться.
— Нервишки того?
— Тс-с, — сказал Томас, кивая на палатку посреди темного двора. — Дети только уснули.
Миа кивнул и рассмеялся.
— Они все чего-то шептались насчет какой-то великой экспедиции на днях.
— Я обещал им еще на прошлой неделе, до того, как все стряслось. — Отчасти он сожалел, что уступает их неустанному давлению. Томас прекрасно знал, что при разводе это обычный парадокс: в пору семейного кризиса бывает тяжело не проявлять снисходительности и еще тяжелее — быть суровым. — Мне показалось, что невозможно постоянно жить в сумасшедшем доме — нужна хорошая встряска, развлечение.
Миа кивнул и спросил:
— Слышал чего-нибудь новенькое про Нору?
Томас скривился.
— Она все еще не хочет давать показания. Предпочитает отсиживаться за решеткой.
Кошмар, вызванный появлением Нейла, в последующие дни пару раз приобретал сюрреалистические оттенки. Арест Норы был самым ярким среди них. Простая мысль об этом провоцировала ощущение недоверия, похожее на то, что он ощутил после взрыва башен-близнецов, чувство, что кто-то запустил киноленту в Большом Просмотровом Зале и тень зловещего сценария надвигается на реальный мир.
Нора отказывалась верить, что Нейл имеет хоть какое-то отношение к происходящему.
Она любила его.
«Нейл и Нора».
— Бе-е-е-едная, бе-е-едная деваха, — сказал Миа, подражая ломаному шотландскому языку Фрэнки.
С того момента, когда Томас рассказал ему про Нору и Нейла, Миа проникся неискоренимой неприязнью ко всем потаскухам.
— Мне ее жаль, — признался Томас.
— А не следовало бы. И поделом сучке.
Томас ухмыльнулся, вспомнив старую тираду Миа но поводу «честных эпитафий».
— А я-то думал, ты хочешь, чтобы на твоем могильном камне выбили что-нибудь вроде...
— Вроде чего?
— «Да не бросит первым камень...»
— Это если ты живешь в Израиле. Да-да, называй меня теперь ханжой. Так или иначе, свою эпитафию я изменил.
— И как же она звучит теперь?
Миа воздел руки наподобие шатра.
— «В конце концов, это не смешно».
Томас рассмеялся, хотя что-то во всем этом вызвало у него мягкий толчок отвращения.
— А ты, оказывается, умник.
Улыбка зазмеилась на кислом лице Миа.
— Кстати, уж коли насчет горизонтального положения, — сказал он, — то как там дела со специальным агентом Самантой Логан?
Томас ухмыльнулся. Уже одно упоминание ее имени навело его на кое-какие мысли.
— Она как раз вернулась из Нэшвилла. Какой-то телепроповедник Джеки Форрест пропал без вести несколько дней назад.
Услышав об исчезновении Джеки Форреста, Томас спустился в подвал порыться на книжных полках, где он хранил учебники, которые присылали ему издатели-доброхоты и которые ему было лень выбросить. Он нашел то, что искал, сравнительно быстро, не только по безвкусному показному блеску корешка, но и потому что книга стояла рядом с заблудшим экземпляром его собственного труда «Сквозь потемки мозга». Совпадения иногда бывают такими жестокими.
Книжка, автором которой значился Джеки Форрест, называлась «Новый герой. Почему гуманизм это грех?» и была восьмилетней давности реликтом недолгого флирта Норы с фундаментализмом. Томас был все еще не в силах забыть, какое облегчение испытал, когда жена возвестила о своем возврате к агностицизму. Тогда Томас решил, что ему удалось доказать Норе, как неярко свечение, исходящее от Иисуса, по сравнению со светом Разума, но теперь ему казалось, что определяющим фактором была ее интрижка с Нейлом. Когда дело дошло до ее бессмертной души, Нора склонилась на сторону траха.